Сегодня речь пойдет о людях очень свободных и, в общем-то, даже эксцентричных. Мы подошли к обсуждению эллинистического периода в философии — периода, когда появляющиеся и становящиеся популярными школы берут на себя решение той задачи, которую в современном мире во многом выполняет психотерапия. Мы говорили о том, что философская школа в Древней Греции — это отнюдь не место, где люди за партами изучают некое учение, концепцию. Философская школа — это всегда образ жизни; философ, создавая школу, учит жить. Его концепция и его жизнь неразрывно связаны. В этой лекции попытаемся рассмотреть перечень вопросов более подробно. К слову о лекциях, которые проводятся в аудиториях: порой приходится развешивать различные схемы, диаграммы, и в этом плане могут пригодится магнитные шарики.
Конечно, для любого большого философа это в любое время будет так. Вплоть до наших дней мы видим, что большой философ, как правило, не отрывает своей жизни от своей философии. Но философы Нового времени, даже живя так, как они мыслят, и мысля так, как они живут, не учат своих студентов определенному образу жизни. Хайдеггер живет приватно в своей знаменитой хижине в Тоднауберге, но он не призывает учеников строить хижины и ставить их рядом. А греческий философ учит учеников именно образу жизни.
Эллинистический период, т. е. период, когда Греция, Эллада, становится владычицей мира, начинается с создания Александром Македонским (356-323 до н. э., царь с 336 г. до н. э.) его огромной империи и заканчивается в конце I века до н. э., когда владычество переходит к Риму. Начало этого периода — завоевания Александра Македонского и создание империи — было сопряжено с резкими изменениями жизни человека. С этими изменениями было связано появление у греков своего рода растерянности и тревоги. И вот почему.
До сих пор для греков был характерен полисный уклад. Живя в полисе, человек очень хорошо знает, что здесь принято, каковы обычаи, которых придерживаются его сограждане, каковы неписаные нормы, передающиеся из поколения в поколение, на что он может ориентироваться в практических вопросах, он имеет довольно четкие ориентиры, которыми владеет не через рефлексию, а просто из некоторого опыта жизни в этой среде, воспитания, возраста. Полис — обозримое, обжитое пространство, он нередко и строится так, что с некоторой возвышенности, верхней точки, его можно охватить взглядом. Это пространство, где граждане знают или, по крайней мере, регулярно видят друг друга. И все знают, как устроена здесь жизнь, что принято, а что не принято и т. п.
И вот возникает огромная империя, и греки из разных полисов, пересекаясь, участвуя в войне, постоянно начинают как бы «натыкаться» на то, что обычаев, укладов, традиций просто несметное множество и эти традиции далеко не всегда совместимы друг с другом. Александр активно способствует смешению традиций, он, как македонец, как представитель государства, достаточно пограничного для греческого мира, идет на такие вещи, на которые, скажем, афинянин вряд ли бы пошел. Он, например, способствует смешанным бракам греков и персов, он считает даже полезным это взаимообогащение разных народов. Но при этом для человека становится непонятно — а как жить? На что ориентироваться? Возникает сильная тревога.
Мы говорили, что в принципе уже проблему новых этических ориентиров, опирающихся не на традицию, а на рефлексию, ставит уже Сократ. Но все-таки Сократ не был принят согражданами, его казнили; и его философия осталась, конечно, в памяти греков, но она не могла полностью разрешить те проблемы, с которыми греки столкнулись теперь так явственно. Сократическая рефлексия, предполагающая, что человек должен сам осознать, что является дурным, что является хорошим, это для грека, опирающегося на ощущения, живущего традиционным укладом, очень сложная вещь. Невозможно в массовом порядке с ходу привить всем такую сократическую рефлексию. А жизненные ориентиры человеку нужны. Размывание их ведет к растерянности и тревоге.
И если мы посмотрим на то, чем озабочены греческие философы того времени, мы увидим что они пытаются эту растерянность и тревогу преодолеть. Все философские школы говорят: мы вам дадим средство избавления от тревоги. Вы станете безмятежны, спокойны, вы начнете понимать, как вам жить. Идет поиск достаточно конкретных ориентиров, которые в то же время не зависели бы от конкретного традиционного уклада, от изменчивой социальной и политической ситуации, от исторических изменений.
Возникает четыре школы, каждая из которых пытается дать такие ориентиры. Две из этих школ дают учение крайне лаконичное и крайне практическое — это школа киников и школа пирроников. Основатель школы пирроников — греческий философ Пиррон (ок. 360-270 до н. э.), один из людей, которые с Александром Македонским дошли до Индии. Позже школа пирроников получит наименование школы скептиков, потому что центр этой школы оказывается со временем в городе Скепсис. Но к тому времени, когда можно говорить уже не об пиррониках, а о скептиках, несколько меняется проблематика этой школы. Сильнее акцентируется гносеологический момент, момент того, что мы ничего не можем с несомненностью знать, и меньше акцентируется момент, который можно было бы назвать экзистенциальным: момент практики сомнения и безразличия.
Но начнем мы не с пирроников, а с киников — школы очень яркой, порой эксцентричной. Их иногда называют прототипом такого течения уже XX века, как панк. Кинизм — очень интересное философское течение, которое с самого начала вызывало очень неоднозначную реакцию. С одной стороны, это школа, от имени которой происходит наше понятие цинизма. Потому что эти люди, настаивая на необходимости естественной жизни, эту естественность, подражая животным, практиковали и в тех явлениях, которые в животном мире в общем-то нормальны. Например, для них были обычны половые отношения, совершаемые прилюдно, когда захочется. Но в человеческом мире, конечно, это выглядит как нечто шокирующее обычного человека. С другой стороны, это школа, которая вызывала глубокое уважение и у своих современников, и у потомков, потому что при всех эксцентричных моментах это были люди, практикующие очень серьезную аскезу, люди, довольствующиеся лишь самым необходимым, крайне независимые, способные говорить правду или, по крайней мере, заявлять свое видение правды любому человеку, независимо от его положения, власти, силы. У киников можно найти и точки пересечения с более поздним христианским феноменом юродства.
Какой же ориентир для человека предлагают киники? Таким ориентиром, как явствует уже из названия школы, происходящего от слова «кинос», собака, является животное. Образ собаки и вообще животного — один из основных образов кинической мысли. Не случайно Диогена Синопского (412-323 до н. э.) — одного из наиболее ярких представителей этой школы — часто изображают вместе с собакой.
Киники утверждают следующее. При всех общественных изменениях, при всех катаклизмах, переменах, неожиданностях у нас всегда есть пример для подражания и для того, чтобы правильно сориентироваться в этой жизни. Этот пример дают нам животные. Причем это вовсе не означает, что человек просто должен стать животным. У человека это все равно не получится. Потому что человек — с его сознанием, со способностью мыслить, говорить — существо, отличное от всего животного мира. И это отличие столь велико, что то, что для животных является просто естественным: они так живут, не заботясь о том, чтобы так жить, они так устроены, — для человека является добродетелью, требующей от него специальных усилий, мужества, аскезы. Животные по природе своей никому не лгут; животные не собирают ничего лишнего у себя; не накапливают богатства; не ищут безграничной власти; не стремятся хорошо выглядеть в глазах других; не тщеславятся. Для животного это естественно. Для человека же эти добродетели должны стать плодом труда над собой. Человек, глядя на животное, может учиться простоте, нелицемерию, прямоте, какому-то даже достоинству, которое в них есть: животное никогда не станет лицемерить и пресмыкаться, как может лицемерить и пресмыкаться человек. И киники реально учатся у тех животных, которые рядом с ними находятся.
Диоген живет в бочке. Почему? Животные имеют норы, гнезда. Их укрытие — это нечто совершенно простое. Убежище, где можно сохраниться от дождя, переждать какую-то бурю, но не более того. В довольно теплом греческом климате большого сосуда из-под вина для этого достаточно. Диоген носит простую одежду; первоначально довольствуется небольшой плошкой, но, когда видит, как дети пьют из ладошки, он решает, что плошка — это излишество, можно попить воды, черпая ее ладонью, и выбрасывает свою плошку. Потом смотрит, как мышь в темноте подбирает крошки, и убеждается в правоте того, что он сделал. В то же время Диоген говорит прямо в лицо любому человеку то, что хочет сказать, действуя порой с изрядной долей остроумия.
Киническая философия — это не философия долгих и тонких размышлений, а философия поступков, высвечивающих ситуацию. Порой мы можем увидеть в этом иронию, напоминающую сократовскую иронию, достигаемую другими средствами. Диогена не случайно называли безумствующим Сократом.
Так, например, Александр Македонский, прослышав об этом удивительном философе, пришел повидать его. Александр был человеком очень любознательным, к тому же воспитанником Аристотеля, и философией интересовался. Приходит к Диогену и находит его греющимся на солнышке, подобно тому, как любят погреться на солнышке те же собаки или змеи. Диоген греется, радуется ласковому солнышку. Подходит Александр и, обращаясь к нему, говорит: «Здравствуй, Диоген! Ты знаешь, кто я?» Диоген смотрит на него и отвечает: «Нет, не знаю, первый раз тебя вижу». Александр говорит: «А я царь Александр, я уже завоевал полмира, мне принадлежит огромная власть, огромное богатство. Пришел познакомиться с тобой — знаменитым мудрым философом. Я очень люблю философию — может быть, я что-то могу сделать для тебя? Может быть, я могу быть чем-то для тебя полезен?» Диоген отвечает: «Конечно! Царь Александр, пожалуйста, отойди, ты своей тенью загораживаешь мне солнце!» Александр тоже был человеком с изрядным остроумием, он сказал на это: «Если бы я не был Александром, я хотел бы быть Диогеном».
Или другой случай — пример философствования действием. На город Синопу, в котором живет Диоген, напали войска неприятеля, город осажден, всем очевидно, что город возьмут, оборона слишком слабая, но жители заботятся даже не столько об обороне, хотя, конечно, обороняются, сколько о том, чтобы припрятать свое добро. Роют ямы, закладывают туда сокровища, суетятся. А Диоген ходит и катает бочку туда-сюда, туда-сюда. Его спрашивают: «Диоген, что ты делаешь?» Он говорит: «Ну как же? Все заняты такими важными делами, неужели мне оставаться праздным?»
Это действие-притча. Сразу же понятна бесплодность этих усилий, сразу высвечивается ситуация через такое действие-притчу. Одно из наиболее знаменитых таких действий-притч, связанных с Диогеном, это когда он бегал по городу днем с фонарем и, когда его спрашивали, что он делает, отвечал: ищу человека!
Философия действиями, не рассуждением, не словами… Действиями очень яркими, запоминающимися, точным высвечиванием той ситуации, в которой эти действия совершаются. И добродетель независимости, автаркии — слово «автаркия» происходит от слов «автос» — сам и «архэ» — начало. Автаркия — это способность человека владеть собой, быть себе хозяином. Это самообладание и независимость. Киник — независимый, часто остроумный, часто очень серьезный, при всей своей эксцентричности, человек. Мы видим, что при ориентации на простоту жизни животного киники развивают в себе качества собственно человеческие. Животное, как некий камертон, образец, помогают им настроиться на прямоту, простоту и непритязательность. Но дальше, когда человек так настроен, когда он отбросил все, что для киника является пустым, суетным и лживым, человек обнаруживает свое человеческое. Человек не становится здесь каким-то жалким подобием зверя. Этим школа киников также интересна. И это школа, имеющая долгую историю, даже в римский период философии встречались люди, ориентировавшиеся на кинический идеал жизни.
Вторая из школ, которые дают практику жизни без развернутой теории, — это школа Пиррона. Пиррон — человек яркий и эксцентричный, и он, как и все греческие мыслители, не боится своей жизнью довести мысль до конца. Чем еще привлекательна греческая философия? Это очень часто некий жизненный эксперимент. Человек может реализовывать, может быть, очень сильную, хотя и одностороннюю мысль. Но он не просто утверждает это как некое знание о мире — он живет этим до конца.
И вот Пиррон — один из таких мыслителей, не боящийся проверять свою мысль жизнью. Пиррон — сподвижник Александра Македонского, человек благородного сословия, вместе с Александром он воюет, уже тогда считаясь философом. Но его собственная философия складывается под влиянием того, что он увидел в Индии. Когда Александр доходит до Индии, греки с удивлением начинают знакомиться с культурой индийских мудрецов, брахманов. Язык они не изучат, они не будут активно переводить индийские тексты. Они придут и будут смотреть. Смотреть на то, как живут удивительные для них люди, которых греки называли нагими мудрецами, гимнософистами. Эти нагие мудрецы, индийцы, поражали греков своей аскезой, своими практиками. И при этом крайне страшным, потрясающим и волновавшим ум и воображение греков был один из обычаев, который практиковался в некоторых ответвлениях индуизма и который состоял в том, что человек, достигший, как он считал, своего рода совершенства, заканчивал жизнь, сжигая себя на огне. Причем это был достаточно медленный огонь, он не быстро сгорал, но он входил в такое особое состояние сознания, когда, сгорая, он не трепетал, не дрожал и принимал смерть со спокойствием, совершенно как нечто должное. И вот Пиррону довелось увидеть такое самосожжение, неизвестно — одно или несколько, но в принципе одного такого случая было бы достаточно для того, чтобы этот человек глубоко и очень по-гречески задумался: а как такое вообще возможно? Вот люди мятутся в тревогах, страшатся того, что может случиться в этой жизни, беспокоятся о тысячах разных вещей, а тут человек медленно сгорает и не проявляет никаких признаков беспокойства, никакого страха, он абсолютно непоколебим. И Пиррон думает: «Если такому отношению к жизни научиться — не обязательно при этом садиться на костер, — тогда и в самых страшных обстоятельствах ты будешь оставаться непоколебим, тверд, бесстрашен. Тогда уже ничто не сможет тебя вывести из себя, ничто не сможет напугать, тогда ты достигнешь своего рода совершенства». Но как это сделать? Как относится такой человек к жизни? Как нужно относиться к жизни, чтобы сгорать на медленном костре совершенно спокойно? И Пиррон, размышляя над этим, приходит к выводу, что для этого нужно абсолютно устранить все человеческие оценки и различения. Человек не должен оценивать то, что с ним происходит, как плохое или хорошее, как приятное или неприятное. Для него должно быть снято различение «больно — не больно». Даже телесно данные различения, связанные с болью и ее отсутствием, приятностью и неприятностью, и т. п., должны быть сняты. Не говоря уже о различениях, связанных с чисто человеческими оценками: полезно — вредно, выгодно — невыгодно. Понятно, что человека, сжигающего себя на медленном огне, все эти вещи абсолютно не волнуют. И Пиррон говорит: «Отношение такого человека к жизни — это безразличие».
Такой человек не проводит никаких различений. Он просто видит то, что видит, слышит то, что слышит; он присутствует в мире, из которого весь пласт человеческих различений устранен. И Пиррон начинает практиковать безразличие. Он утверждает, что для философа, если тот хочет достичь такого самообладания, такой непоколебимости, должно быть безразлично все, кроме разве что самого этого безразличия. Если он о чем и должен заботиться, то о том, чтобы это безразличие удерживать. А это — практика очень даже непростая. Ведь если жизнь такого философа просто превратилась в полный хаос, это означало бы, что каким-то образом он различает, к примеру, осмысленное от бессмысленного, делая выбор в пользу бессмысленного. Поэтому Пиррон то спокойно, как обычный человек, живя со своей сестрой, ходит на базар продавать кур и прочую живность, занимается практическими делами, то начинает бродить по всяким пустырям и непонятным и опасным местам. То он беседует с людьми, то разговаривает в голос с самим собой или продолжает беседу, если собеседник, не дослушав, отходит. То совершает какие-то практичные действия, то его действия выглядят как совершенное безумство и абсолютный какой-то сумбур. Он пытается быть за гранью всех различений. В этом состоит его практика жизни и его аскеза. Когда его спрашивают, чем он занят, он говорит: «Учусь быть добрым». Для него в этом присутствует то, что он характеризует как доброта. Тоже очень любопытный оттенок его философии: доброта как непроведение никаких различений. Его взгляд оказывается взглядом человека, который просто принимает все так, как есть, который не оценивает ничего и никак. «Доброта» — очень интересное слово, над которым стоит подумать применительно к Пиррону.
И вот такой мыслитель, эксцентрик, снимает тревогу, снимает страх, снимает всякое беспокойство тем, что он отказывается от всего, — вспомним знаменитую формулировку Ницше, которая оторвалась от своего контекста и стала отдельным выражением: «Человеческого, слишком человеческого». Такая вот практика жизни. Конечно, чистых последователей Пиррона — людей, которые просто удержатся в таком немногословном, не предающемся никакому рассуждению безразличии как практике жизни, — не окажется особенно много. Эта практика слишком радикальна для того, чтобы стать массовой. Даже киническая философия, как некоторое радикальное движение, в то же время определенным образом вписана в социальный контекст; выбиваясь из социальной ситуации, она в то же время в нее очень остро включена. У Пиррона же и эта включенность почти совершенно отсутствует.
У Пиррона не окажется много последователей, которые пойдут по его стопам. Импульс, данный Пирроном, выльется позже в рассуждения о том, что мы не можем ничего оценивать с уверенностью, поскольку мы ничего не можем доподлинно знать. В рассуждения об относительности человеческого знания. Пиррон же совершенно удивителен тем, что проверяет свое учение собственной жизнью, бесстрашно идя в этом до конца. Это очень серьезный жизненный опыт.
Две другие школы, появляющиеся в начале эллинистического периода, — это школа эпикурейцев и школа стоиков. Эти школы тоже дают практику жизни, но они дают и определенное учение, которое обосновывает эту практику и которое совершенно неразделимо с той жизнью, которую эти философы ведут.
Начнем с Эпикура (342/341—271/270 до н. э.) — мыслителя, учение которого, как это часто бывает с мыслителями, дающими сильный тезис, не раз на уровне популярного суждения оказывалось истолковано достаточно превратно. Эпикур рассуждает следующим образом: «К чему по-настоящему стремится всякий человек? Чего он ищет и должен искать? Ищет он, — говорит Эпикур, — удовольствия. Все разговоры платоников и прочих мыслителей подобного рода о том, что человек по природе стремится к благу, что человеческой природе свойственно искать вечную и непреложную истину — это все надуманное, это самообман». Эти рассуждения слишком идеалистичны по отношению к реальному человеку. Реальный человек из плоти и крови — а Эпикуру очень важно, что человек — из плоти и крови, он совершенно не приемлет платоновскую идентификацию человека с душой — хочет удовольствий. Он хочет, чтобы ему было хорошо, приятно и радостно. И вот отсюда выводится часто обычное заключение, которое не имеет, правда, отношения к Эпикуру. Говорят: если человек стремится к удовольствию, как это реализовать? Ну конечно же: ешь, пей, веселись, развлекайся всеми возможными способами.
Но Эпикур говорит совсем не так. Потому что Эпикур эту мысль о радости, в общем-то, доводит до конца. В каком плане? Ему нужно найти такую радость, которую у человека ничем не отнять. Еда, питье, веселье и все прочее — это вещи, которые сегодня есть, а завтра нет. Сегодня мы радуемся, а завтра страдаем оттого, что, скажем, перебрали алкоголя или объелись. Эти удовольствия очень неустойчивы, очень шатки, очень непостоянны и в этом плане неистинны. Это удовольствия, которые не способны сделать человека в каждое мгновение его жизни счастливым и радостным. И Эпикур говорит: посмотрите, любое такое удовольствие — преходящее и переходит в свою противоположность. Такого рода удовольствия Эпикур называет удовольствием движения, потому что они связаны с тем или иным изменением, движением, которое происходит в телесном составе человека.
Но нет ли такого — истинного — удовольствия, которое неотъемлемо от человека, пока он живет, которое человек может испытывать при любых обстоятельствах и даже если он телесно страдает? Заболел, например. Эпикур в старости очень тяжело болел, у него было почечное заболевание с сильными болями. Тем не менее он и тогда умел радоваться.
Такое истинное удовольствие есть. Это удовольствие не от чего-то внешнего по отношению к жизни, но сама жизнь как таковая. То, что мы живем, то, что мы живы, это истинное удовольствие, чистая радость. Жить — это радость. И как раз тогда, когда человек гонится за удовольствием в чем-то внешнем, как раз тогда, когда человек хочет есть, пить и веселиться о чем-то внешнем по отношению к этой жизни, он мимо этой радости проскакивает. Он не чувствует, что всякое мгновение его жизни — это радость, не связанная ни с чем внешним.
Кстати, мыслитель совсем другого времени и другого плана, мыслитель христианский, Серен Кьеркегор в работе «Полевая лилия и птица небесная» говорит о радости вещь, в целом созвучную Эпикуру. «Радость, — говорит Кьеркегор, — это быть самим собой, присутствующим в настоящем». Говорит он это во многом независимо от Эпикура, хотя, возможно, и не совершенно независимо, поскольку Кьеркегор очень любил греческую философию и прекрасно ее знал. Естественно, читал он греков на языке оригинала, как и все образованные люди того времени, и, быть может, встречал где-то подобную мысль, но он не упоминает здесь Эпикура.